Я решил ехать в Феодосию, заранее узнав, что там работает цирк Вяльшина. До Феодосии доехал "зайцем". И едва вышел на привокзальную площадь, как мне с афиши улыбнулось знакомое лицо Анатолия Леонидовича Дурова. Оно словно говорило мне: "Не робей, парень!" Я посчитал это хорошим предзнаменованием. Но, с другой стороны, оробел: смогу ли заикнуться о выступлении, если в цирке работает сам Дуров?
Подойдя к цирку, я, как в Керчи, покрутился около него и незаметно пробрался в конюшню. Представление уже началось, и за кулисами была та деловая кутерьма, которая очень напоминала мне наш любимый цирк.
Не успел я опомниться как следует, как строгий голос окликнул меня:
- Что вам здесь нужно, молодой человек?
- Я хотел бы у вас работать,- ответил я высокому, стройному господину едва слышно, потому что губы вдруг стали деревянными.
- А вы кто? Артист? Что-то я вас не знаю.- В его голосе послышались нотки, не предвещавшие ничего хорошего. Я заторопился:
- Нет, я не артист, но...
- Ах, не артист, так идите отсюда...
Я испугался, мне показалось, что он сейчас вытолкает меня в шею. Кругом сновали люди, по ярким костюмам я узнавал артистов. И если меня побьют здесь - тогда лучше умереть. Бормоча какие-то извинения и чуть не плача, я по-пятился к выходу.
- А что вы умеете делать, молодой человек? - вдруг спросил меня артист с курносым носом и крестьянским лицом. Почувствовав в его тоне доброжелательность, я торопливо сказал:
- Все, то есть нет, не все...
- Вы здешний?
- Нет, я из Керчи.
- Керчанин, значит. А как же здесь оказались?
- Приехал, ушел из дома...
- Дела... И ночевать, значит, негде?..
- Негде,- признался я.
Он хотел меня еще что-то спросить, но тут крикнули: "Лазаренко!" - и он, торопливо кивнув мне: "Подождите здесь!" - побежал на манеж. Я стоял как вкопанный, боясь, чтобы меня не прогнал тот высокий господин. Но он уже сделал вид, что не замечает меня.
Через некоторое время Лазаренко вернулся и сказал:
- Ну, рассказывай.
Ободренный его добрым и улыбчивым взглядом, я рассказал ему все - и о цирке, и о благотворительных вечерах, и о босяках, и об Убейко, и о выступлениях в кинематографе, и о Дэ-Урино, и даже о пощечине Злобина.
- Вот это да! - сказал Лазаренко, разглядывая меня.
И в этот момент я вдруг увидел Дурова. Он проходил за спиной Лазаренко. Наверное, на моем лице изобразилось что-то такое несусветное, что Лазаренко оглянулся.
- Анатолий Леонидович, смотрите-ка, парень из Керчи прибежал, Злобин ему пощечину отвесил.
Услышав о пощечине, Дуров расхохотался, и его смех сразу как-то снял с нее трагический оттенок.
- Да ты не робей! Я однажды, когда начинал, тоже получил пощечину. Стало быть, удрал из дома? С рублем в кармане и прямо в придворный цирк его императорского величества, цирк господина Вялынина? Молодец! - продолжал хохотать Дуров. - Ему спать негде. - Спать негде? Сейчас что-нибудь устроим.- И он крикнул: - Господин Отера! Пусть этот парень переночует в цирке.
- Пусть,- ответил управляющий,- будешь спать на ящике с овсом,- обратился он уже ко мне.
- Устраивайся,- сказал Лазаренко,- завтра потолкуем.
Я был рад уже и тому, что не проведу ночь под открытым небом. А завтра Лазаренко обещал "потолковать"...
Меня устроили на ящике с овсом, охапка душистого сена служила постелью. На следующее утро я проснулся с первыми лучами солнца. Вскоре пришел Виталий Лазаренко.
- Ну, керчанин, поедешь домой? Билет я тебе куплю.
Чуть не со слезами просил я Лазаренко не отправлять меня обратно, приютить у себя, уверял, что готов перенести все, что угодно, лишь бы только стать клоуном.
Виталий Ефимович улыбнулся:
- Да ты, я вижу, еще и мечтатель. Только наша цирковая жизнь - суровая штука, держится на долгих часах упорной работы. Еще раз! Еще раз! И так до седьмого пота, и так всю жизнь! Хватит ли у тебя пороху?
- Хватит! Я буду стараться! - отвечал я и умоляюще посмотрел на Лазаренко.
Уступив просьбе Дурова и Лазаренко, Вялыпин разрешил мне остаться в цирке рабочим: ухаживать за его собаками и лошадьми. Лошадей надо было чистить до лоска, по двадцать-тридцать скребниц выбить из каждой. Потом напоить, накормить, да все это по часам. Потом несколько часов репетиция. Я вывожу лошадей на манеж, помогаю берейтору держать лонжу, вожу разгоряченных животных по манежу, пока не остынут, и тогда ставлю их в станок. После представления, когда артисты торопливо расходились по домам, я с другими конюхами еще долго-долго приводил все в порядок, загребал манеж, задавал корм лошадям. Глубокой ночью, усталый и разбитый, добирался я до своего ящика в углу конюшни и тут же засыпал. А утром начиналось все сначала.
Конечно, это было совсем не то," на что я рассчитывал, убегая из дому. Я мечтал, что после просмотра, сразу же начну выступать на манеже. Но по всему было видно, что и просмотра мне никто устраивать не собирается. Да что там просмотр: я был счастлив, когда меня вообще замечал кто-либо из артистов и здоровался со мной. И все равно, когда утром я просыпался на своем ящике, открывал глаза и видел над собою шапито, слышал возню животных - радости моей не было границ: "Я в цирке!" - говорил я себе и вскакивал для нового трудового дня. Трудно-то, конечно, было трудно, но зато я мог смотреть каждый день представления, мог наблюдать работу артистов во время репетиции. Я уже кое в чем разбирался и понимал, что хорошо, а что плохо: мог оценить то, что видел. По-прежнему меня привлекала только клоунада, акробатические номера оставляли меня равнодушным. То есть я любил их смотреть, но повторять их самому меня не тянуло.
Однако любовь - любовью, а есть тоже что-нибудь надо. Две недели работаю я у Вялыпина, стараюсь угодить изо всех сил, чтобы не выгнал, а он и не спрашивает, где я живу, что ем, не говорит, какое жалованье мне будет положено. Сам же спросить я боюсь. Поэтому продолжаю спать на ящике, а ем то, что перепадает от собачек (суп с мясом им варили довольно сытный). И пока собаки и лошади - единственные мои друзья и собеседники. Собаки, так те даже радуются моему приходу и встречают меня каждое утро громким лаем.
Через некоторое время мне поручили продавать зрителям, пришедшим полюбоваться на лошадей, морковку и сахар. Денег посетители бросали на поднос больше, чем было нужно, и у меня оставалось несколько копеек, которые я мог истратить по своему усмотрению. Но траты у меня были самые элементарные - на еду да прачке.
Не очень замечают меня и Лазаренко с Дуровым. Так, кинут какое-то словечко, спросят, как дела,- и мимо. Но иногда я ловил на себе их пристальные взгляды и только потом догадался, что они меня испытывают: не испугаюсь ли я трудностей, не сбегу ли.
- Ну что? - спросил меня однажды Лазаренко после представления,- домой не собираешься?
Обидным показался мне его вопрос, и слезы навернулись на глаза.
- Ну, ладно-ладно.- Лазаренко взял меня за плечо и повел к себе в уборную.
Первое, что я увидел на его столе у зеркала, - булку и колбасу. Перехватив мой взгляд, он тихонько подтолкнул меня к столу.
- Ешь, не стесняйся.
Уговаривать меня было не нужно. Когда все было съедено, он сказал:
- Ну, керчанин, пойдем теперь на манеж, посмотрим, что ты можешь. Показывай все.
Я показал почти все, что умел. Лазаренко покачал головой:
- Плохо! Очень плохо! - Выдержав паузу, с усмешкой добавил: - Но поправимо.- И тут же перечислил все мои недостатки: и дикция неважная, на галерке не услышат, и про зрителя забываю, и комикую слишком старательно, и пауз не выдерживаю, и слова часто произношу бессмысленно, и тело невыразительно, негибко... Потом он предложил мне разыграть с ним одно простенькое антре, коротко рассказав его содержание.
- Да, тут ты посильнее, партнер из тебя может выйти хороший. Вот что, керчанин, ночью ты в цирке почти один, так вот выходи на манеж и репетируй, авось и выйдет из тебя толк. Я заметил, ты упорный. Завтра я дам тебе две книжечки - басни Крылова и стихи, гекзаметр, слыхал про такие? Выучи и читай на манеже, да погромче, чтобы во всех уголках было слышно. Я потом проверю.
И с этого вечера начал я свои ночные репетиции. Как бы ни уставал, я не ложился спать, пока не выполнял всего своего урока. Но с этих пор я и уставать стал меньше.
Мне казалось, что я репетировал в пустом цирке, но скоро у меня обнаружились зрители. Это были конюхи, четыре или пять человек. То один, то другой подходил потом к моему ящику и ободряюще говорил, что у меня получается. И тут же советовал, критиковал. Сначала меня удивляло, что так точны были их замечания. Но потом я понял: они ведь столько видели на своем веку разных артистов.
Интерес и сочувствие этих людей еще более меня подхлестывали, а похвалы ободряли и доказывали, что я иду по правильному пути. Я и сам чувствовал, как окреп мой голос, каким широким и равномерным стало дыхание и податливым тело.
Мне казалось, что теперь отзыв Лазаренко был бы менее суровым, чем в первый раз. Но попросить его о новом просмотре не решался и ждал.
И вот однажды ночью, когда я уже собирался ложиться спать, в конюшню снова пришел Лазаренко, чем-то расстроенный и мрачный. Я молча ждал, что он скажет. Он присел на мой ящик.
- Дрянь этот Вялыпин,- сказал он вдруг,- и цирк его императорского величества - дрянь. И само императорское величество тоже дрянь. Вялыпин задолжал мне и тянет волынку, не отдает. Делай, говорит, бенефис, будет хороший сбор - получишь свои деньги. Ну что ж, бенефис - дело хорошее. Но не простое. Надо к нему готовиться. Ты, керчанин, знаешь, что такое бенефис? Ну и прекрасно. Пойдемка на манеж, посмотрим, что у тебя получилось после твоих репетиций. Знаю, знаю, все знаю. Орал по ночам на весь цирк...
- Так на манеже ж сейчас темно!
- Я свечку прихватил. Пойдем.
На манеже при свете свечи я снова показал Лазаренко весь свой репертуар, который переработал по его советам.
- Ну что ж,- проговорил Лазаренко,- заметно лучше.
Еще, конечно, не совсем то, что нужно. Ладно. Возьми монолог "От зари до зари" и куплеты "Финтифлюшечка" и над ними работай - будешь участвовать у меня в бенефисе.
А пантомимы какие-нибудь знаешь? - Я перечислил не сколько названий.- Хорошо. Будем играть "Иван в дороге".
Давай-ка порепетируем.
В. Е. Лазаренко
И мы начали репетировать. Уже семь потов с меня сошло, уже и свечка догорала на барьере манежа, уже и рассвет занимался, а Лазаренко все не отпускал меня. Наконец он сказал:
- Ладно, молодец, выносливый ты парень. Завтра повторим.
С тех пор начались наши ежедневные репетиции. Именно они и послужили мне той школой, той кладовой цирковых знаний, которыми я пользовался потом всю жизнь. Лазаренко был остроумен и уроки свои сопровождал шутками, без них я, может быть, и не выдержал бы такого напряжения.
Когда до бенефиса оставались считанные дни, Лазаренко сказал мне:
- Настоящий цирк - это тебе не любительский и не кинематограф. Не растеряешься? Ладно, попробуем сделать одну штуковину. Поговорю с Дуровым.
На следующий день Анатолий Леонидович сказал мне:
- Петруша, зайди ко мне в уборную после репетиции. Когда я вошел к нему, он начал без всяких предисловий:
- Так ты, говорят, делаешь успехи.
Я несказанно обрадовался его похвале и поблагодарил Дурова за хорошее ко мне отношение. Он хотел что-то еще сказать, но в это время вошел Вялыпин. Увидев меня, он с насмешкой спросил:
- Неужели и вы, господин Дуров, покровительствуете ему?! Не думаете ли вы с ним заниматься, как и Лазаренко?
- А почему бы и нет? Парень он старательный,- Дуров секунду помолчал и с иронией добавил:
- А разве вы, господин Вялыпин, не пользуетесь его услугами? Ведь он ухаживает за вашими животными. И, заметьте, бесплатно.
- Да, но я даю ему пристанище.
- Конюшню вы считаете пристанищем? Вы же цивилизованный человек, господин Вялыпин.
- Оставим этот разговор,- недовольно сказал хозяин,- я не затем пришел сюда. У меня к вам дело.
- Ни о каком деле я с вами толковать не буду,- решительно сказал Дуров,- пока вы не измените своего отношения к этому парню.
- Чего же вы хотите?
- Давайте завтра же пустим его под ковер.
- Ладно,- после минутного раздумья согласился Вяльшин.- Но я должен заметить, что мне надоело ваше заступничество. У меня не богадельня, а...
- Тем более,- не дал ему закончить Дуров,- у вас цирк. Так вот вы и дайте Петруше возможность стать артистом цирка.
Цирковая афиша
Это произошло 18 ноября 1912 года. Меня нарядили в широкие полосатые брюки и длинный пиджак, на рыжий парик надели кепку, дали в руки палку и вытолкнули на манеж. Иди, мол, смеши публику, делай что знаешь и как знаешь, лишь бы зритель не скучал. И я "делал". Собственно говоря, я ничего не делал. Наоборот, я мешал другим исполнять свое дело на манеже.
Один из униформистов, выносивший на манеж реквизит для очередного номера, толкнул меня, и я растянулся. Палка полетела в одну сторону, кепка - в другую. Пытаюсь подняться, но в это время другой униформист снова задевает меня, и я опять "приземляюсь". Вторая попытка подняться тоже заканчивается падением. Что за напасть? - думаю сговорились они все, что ли? И начинаю не на шутку сердиться. Публика смеется, а мне плакать от обиды хочется. И едва я пришел в себя и присел на ковер, чтобы потереть ушибленное место, как сразу же был в него закатан и вывезен с манежа.
Как оказалось, все это умышленно подстроил Анатолий Леонидович. Он подговорил униформистов, чтобы они меня толкали. И не как-нибудь, а по-настоящему, так, чтобы летел вверх тормашками. Я же этого не знал, поэтому получалось все естественно.
В антракте Дуров сказал мне:
- Молодец, не растерялся, значит, и бенефис осилишь.
А меня уже окружили униформисты и, видя мою растерянность, объяснили, что в цирке такой обычай - вытолкнуть человека на манеж и посмотреть, как он поведет себя: если не растеряется - быть ему артистом цирка.
После этого, во втором отделении, я уже более осмысленно подыгрывал униформистам, сам находил смешные положения. Ведь в то время коверный специального репертуара почти не имел. И паузы заполнял, можно сказать, стихийно. Каждый по своему разумению.
И вот наступил наконец день бенефиса Лазаренко. Готовились мы к нему усиленно не только на манеже, но и вне цирка: я расклеивал по городу афиши, которые сообщали о бенефисе знаменитого соло-клоуна и прыгуна Виталия Лазаренко.
В конце каждой афиши стояло:
"Сегодня, только один день, выступит знаменитый куплетист Петя Тарахно.
Цены бенефисные. Спешите видеть!"
Насчет "знаменитого куплетиста Пети Тарахно" я не обольщался - понимал, что это всего лишь зазывная реклама.
Лазаренко, надев длинные клетчатые брюки и взгромоздившись на ходули, вышел "прогуляться" по улицам города. Впереди шествовали три музыканта, наигрывая веселые марши, а я вслед за ними разбрасывал маленькие летучки-афиши, тоже сообщавшие о бенефисе.
Реклама ли сделала свое дело или имя Лазаренко было притягательно, но к вечеру все билеты были распроданы, и цирк был полон зрителей.
- Ну, Петя, кажется, у тебя легкая рука. Держись сам!
Сегодня твое боевое крещение.
И вот представление началось. Номера Лазаренко, казалось мне, мелькают с невероятной скоростью, и все ближе и ближе мой выход. И вдруг слышу:
- Многоуважаемая публика! Сейчас перед вами выступит знаменитый куплетист Петя Тарахно.
У меня тотчас пересохло в горле. А из уборных уже вышли артисты. Ждут провала, подумал я, столпились у занавеса униформисты и, если в самом деле провалюсь, меня, по обычаю, вынесут с манежа на конюшню, словно мое выступление, моя неудача - всего лишь цирковая шутка. Но для неудачника - это роковая шутка. Не дай бог! Вон Дуров ободряюще подмигивает мне.
Мой выход, а у меня ноги свинцовые, и губ не разлепить, и руки дрожат, и шага на манеж сделать не решаюсь... Тогда подходит Лазаренко и тихонько выталкивает меня на манеж.
Очутившись как бы на дне огромной чаши, я оцепенел. Но только на миг... Посмотрел на зрителей, которые хохотали, глядя на мой костюм, рваный-прерваный, на пиджак, застегнутый на дверной крючок, на ботинки, надетые на босу ногу, поправил на шее красный щегольской шарфик, посмотрел еще раз на всех лукавым взглядом и сказал:
- Поесть не поем, а одеться люблю.
Когда новый взрыв хохота ослаб, я прочитал монолог "От зари до зари". В нем не было ничего смешного, и хотя читал его смешной и оборванный человек, публика уловила его щемящую ноту.
Потом, чтобы сменить ритм и перестроиться, я снял кепку, сложил руки на животе и был готов для куплетов. Оркестр проиграл ритурпель, и я начал петь куплеты "Финтифлюшечка".
Когда я прибежал за кулисы, Лазаренко обнял меня, поцеловал и поздравил с успехом.
Одобренный и удачным выступлением и похвалами Лазаренко, а также униформистов и конюхов, я в третьем отделении уже более уверенно сыграл с Лазаренко пантомиму "Иван в дороге", веселую шутку о том, как бродячий артист приходит наниматься в кабаре и все время попадает в нелепые истории.
Бенефис Лазаренко прошел с огромным успехом. Удачным был и мой дебют. От этого двойного счастья я совсем забыл о том, какая ждет меня печаль: ведь после бенефиса Лазаренко уезжал в другой цирк и мы должны были с ним расстаться. Об этом я не хотел слышать, не хотел думать, не хотел знать. Но расстаться пришлось. На прощанье он обнял меня и сказал:
- Вот увидишь, мы с тобой еще встретимся. Я за тебя спокоен.
Я же за себя спокоен не был. Имея перед глазами таких мастеров, как Лазаренко и Дуров, я понимал, как далеко мне до них, да что до них, до самых рядовых клоунов. Многое из того, что делал на манеже Дуров, в то время было даже выше моего понимания. Многие секреты его успеха оставались для меня непостижимыми, хотя со стороны посмотреть - как все просто. Выходит, читает монолог, сыплет шутками, подхватывает любое слово из публики и парирует его, пикируется, тонко насмехается над зрителями первых рядов партера - не боится.
Я недолго в Феодосии проработал с Дуровым, но это была для меня настоящая школа. И не то чтобы он специально меня чему-то учил, хотя постоянно отмечал и промахи, и недостатки, и удачи, давал советы, иногда даже устраивал нечто вроде репетиции, показывал, как держать руки, как ходить по манежу,- все это были точные указания большого мастера, человека творческого и умного. Но главная моя школа заключалась в том, что я постоянно видел его перед собой. Я не пропускал ни одного его выхода на манеж, ни одной репетиции, да и не только я. Если в программе работал Дуров, артисты никогда не уходили после своего номера, а оставались смотреть его выступление.
Позже, когда я стал выступать с монологами или репризами самостоятельно, я ловил себя на том, что невольно подражаю Дурову, его голосу, жестам, манерам. На первых порах меня это радовало. Но постепенно я начинал понимать, что, подражая, далеко не уйдешь. Ведь сам-то Дуров никому не подражал. И мало-помалу его жесты, манеры, интонации я стал заменять своими.
Но одна его интонация у меня не исчезла, и я не хотел, чтобы она исчезала, - это интонация борьбы, которая была в выступлениях Дурова основной. Он на манеж выходил бороться и вел себя как борец: не боялся атак и контрударов.
Эта интонация борьбы засела в меня прочно. Выходя на манеж, я словно уже был готов к спору, хотя на первых порах никто спорить со мной особенно и не собирался. Но стремление победить какого-то невидимого противника постоянно жило во мне. Может быть, это были еще и отголоски рабочего цирка, в котором мы состязались с настоящим, и оскорбления Злобина, которому я должен был доказать, что его поступок был в высшей степени несправедливым. Во всяком случае, эта постоянная тревога предстоящей схватки меня не оставляла.
Учился я у Дурова и поведению за кулисами: видел, как по-товарищески он относится ко всем, как никогда не отказывается помочь брату-артисту, если хозяин задерживает ему жалованье. На этот случай у него был испытанный способ: прервать выступления. А так как публика шла "на Дурова", то хозяева боялись, как бы не потребовали у них обратно деньги, уступали и выплачивали артисту все сполна.