Вольфганг Хильдесхаймер. Почему я стал соловьем (Перевод с немецкого Р. Рыбкина)
Соловьем я стал сознательно. Поскольку мотивы такого поступка и само решение его совершить не вполне обычны, стоит, пожалуй, рассказать предысторию этого превращения.
Мой отец был зоологом и посвятил жизнь написанию многотомного, широкоизвестного в кругах специалистов труда о жизни земноводных; существующую литературу по этому вопросу он считал недостаточной и во многом ошибочной. Меня, по правде говоря, труды эти никогда по-настоящему не интересовали, хотя дома у нас было множество лягушек и саламандр, чье развитие и образ жизни, бесспорно, заслуживали самого пристального внимания.
Моя мать до брака была актрисой и достигла вершины своей сценической карьеры, играя Офелию в городском театре Цвиккау; подняться выше этой вершины ей так никогда и не удалось. Именно этому обстоятельству обязан я тем, что получил имя Лаэрта, благозвучное, но несколько напыщенное. И все же я благодарен ей за то, что она не назвала меня Полонием или Гильденштерном - хотя теперь это не имеет уже никакого значения.
Когда мне исполнилось пять лет, родители подарили мне волшебную шкатулку, так что в некоторой степени (пусть ограниченной, детской) колдовать я научился раньше даже, чем читать и писать. При помощи находившихся в шкатулке порошков и инструментов можно было бесцветную воду превращать в красную, а потом снова в бесцветную или, завернув во что-нибудь деревянное яйцо, делать так, что половина его бесследно исчезала; еще можно было продеть платок через кольцо - и платок менял цвет. Короче говоря, ни один из предметов, находившихся в шкатулке, не был в отличие от большинства существующих игрушек копией в миниатюре какого-либо предмета реальной действительности. Более того, создатели этой чудо-шкатулки, судя по всему, вообще пренебрегли воспитательными целями, подавляя в самом зачатке пробуждающееся у детей чувство полезного. Этот факт предопределил все мое дальнейшее развитие, ибо удовольствие от превращения одного бесполезного предмета в другой бесполезный предмет научило меня находить радость в познании ради самого познания. Правда, по-настоящему я узнал эту радость только после своего превращения.
Несколько позже было задето и мое самолюбие. Моя волшебная шкатулка перестала меня удовлетворять - я уже выучился читать и прочитал на крышке унизительную надпись: "Маленький маг".
Помню, как однажды после обеда я вошел в кабинет к отцу, чтобы попросить у него разрешения учиться магии. Я попросил: он охотно разрешил. До сих пор не могу отделаться от впечатления, что ему показалось, будто речь идет об обучении игре на фортепьяно; во всяком случае, потом он меня спрашивал, играю ли я уже этюды Черни. Я отвечал утвердительно, так как был убежден, что доказывать это мне все равно не придется.
Итак, я стал заниматься у мага, выступавшего на сценах нескольких варьете нашего города и, судя по тому, что он рассказывал, имевшего успех даже в Лондоне и в Париже; и через несколько лет (посещая одновременно среднюю школу) я продвинулся в искусстве магии так далеко, что мог из пустого цилиндра извлечь кролика. Даже теперь приятно вспомнить первое представление - я дал его в кругу родных и близких. Родители были очень горды моими удивительными умениями, тем более что овладел я ими в свободное от школьных уроков время; и они рассчитывали, что в дальнейшем рядом с моей будущей профессией умения эти послужат для меня чем-то вроде домашней музыки. Но у меня были иные планы.
Я перегнал своего наставника и начал экспериментировать сам. Но, занимаясь этим, я не забывал также расширять свой кругозор. Я много читал, часто встречался со школьными друзьями и с интересом наблюдал за становлением и развитием их личностей. Один из них, например, которому в детстве подарили электрическую железную дорогу, готовил себя к карьере железнодорожного служащего; другой (ему в свое время купили оловянных солдатиков) избрал карьеру военного. Таким образом, влияния детства неизбежно сказывались на позднейшем развитии, и в зависимости от них каждый выбирал себе профессию - или, точнее, профессия выбирала его. Однако собственную свою жизнь я был намерен построить по-другому.
Здесь я должен добавить, что мной, когда я через несколько лет принял свое решение, ни в какой мере не руководило желание выглядеть в глазах других эксцентриком или оригиналом; скорее, тут следует говорить о растущем осознании той истины, что избрать профессию (в буржуазном понимании этого слова), не задевая интересов своих ближних, просто-напросто невозможно. Карьера служащего была, на мой взгляд, особенно безнравственной; но я отверг и другие, казалось бы, более гуманные профессии. В этом смысле даже работа врача, своим вмешательством спасающего людям жизнь, представлялась мне сомнительной, ибо спасенный мог оказаться законченным негодяем, чьей смерти страстно желали сотни несчастных.
Одновременно понял я и другое - поскольку все течет и изменяется, бесполезно пытаться делать какие-то обобщения или накапливать опыт; и когда я это понял, я решил, что отныне буду вести жизнь праздную и беспечную. Я приобрел двух черепах и часто, растянувшись в шезлонге где-нибудь на воздухе, в саду, наблюдал за птицами в небе и черепахами на земле. Магию я забросил, так как достиг в ней совершенства. Я знал, что без труда могу превращать людей в животных, однако способностью этой не пользовался, ибо подобное вмешательство в человеческую жизнь представлялось мне совершенно недопустимым.
Тогда-то и ощутил я впервые желание стать птицей. Сначала я упорно отказывался признать правомерность этого желания, так как оно в известном смысле свидетельствовало о поражении; обуреваемый страстями, я еще не был способен находить радость в чистоте птичьей жизни. И, однако, я был слишком слабоволен для того, чтобы не заигрывать с мыслью о такой возможности. Более того, я гордился тем, что могу, когда я только захочу, удовлетворить вышеупомянутое желание. Но было нужно предварительно подвергнуть свое искусство еще одному испытанию.
Подходящий случай представился очень скоро. Как-то после обеда (я лежал в саду и наблюдал за своими черепахами) ко мне зашел мой друг, доктор Вэрхан. Он был редактором газеты (в детстве ему подарили пишущую машинку). Он растянулся на соседнем шезлонге и начал жаловаться сначала на зловредность читателей, а потом на ущербность современной журналистики. Я молчал - люди не любят, когда прерывают их жалобы. Закончил он словами: "Я этим сыт по горло", - и, глядя, как одна из моих черепах ползет под его шезлонг, добавил: "Как бы мне хотелось стать черепахой!". Это были его последние слова, потому что я поднял свою волшебную палочку и превратил его. Журналистская карьера доктора Вэрхана на этом закончилась, но жизнь его благодаря превращению, по-видимому, продлилась, так как черепахи живут очень долго. Успех был налицо; к тому же и черепах у меня стало три (заранее отклоняя возможные подозрения, напоминаю, что остальные две были мной куплены).
До собственного превращения я воспользовался своим искусством еще один раз. Вспоминая об этом случае, я всегда испытываю некоторое смятение, так как мне до сих пор не совсем ясно, правильно ли я тогда поступил.
Как-то в июне (я проводил этот день за городом) я сел под липой в саду небольшой гостиницы выпить стакан яблочного сока. Я только порадовался уединению, как вдруг в сад впорхнуло пятеро молодых девушек, тут же усевшихся за соседний столик. Девушки были веселые, но меня рассердило, что они нарушили мой покой; и я рассердился еще больше, когда они начали петь, а одна стала аккомпанировать на мандолине. Сперва они спели "Ехать надо ли мне в город", а потом:
"Когда бы птичкой я была
Да имела два крыла,
Полетела бы к тебе".
Песня эта всегда казалась мне достаточно глупой - ведь любая птица и так от природы имеет два крыла! Но в данном случае именно желание стать птицей, выраженное в этой песне, побудило меня положить пению конец и превратить певуний в стайку воробьев. Я подошел к их столу и взмахнул волшебной палочкой, и, вероятно, какое-то мгновение все выглядело со стороны так, будто я дирижирую квинтетом - но только мгновение, потому что тут же пять воробьев вспорхнули и улетели, чирикая. Лишь пять недопитых стаканов с пивом, два-три недоеденных бутерброда и упавшая на землю мандолина - несколько ошеломивший меня натюрморт - указывали на то, что за какие-нибудь секунды до этого здесь пела и радовалась молодость.
При виде вызванного мною опустошения я ощутил легкое чувство раскаяния, так как подумал: а не может ли быть, что пение этой песни не выражало прямого и недвусмысленного желания стать птицей, а слова "Когда бы птичкой я была", быть может, необязательно означают действительное желание стать таковой, хотя, безусловно, именно к этому сводится общий смысл песни (если в случае песни, подобной этой, можно вообще говорить о каком-то смысле). У меня было такое чувство, будто я действовал в состоянии аффекта, под влиянием раздражения (в общем-то, вполне оправданного). Я нашел, что это меня недостойно, и решил не медлить более со своим превращением. Должен особо подчеркнуть, что отнюдь не страх перед возможными последствиями моего деяния - например, уголовным преследованием - побудил меня изменить свой облик (мне ничего не стоило бы в момент моего задержания превратить стражей закона в карликовых пинчеров или в других животных). Скорее, тут действовало сознание того факта, что в мире, каков он есть, иных путей к тому безмятежному покою, отсутствие которого отнимает у меня всякую способность наслаждаться жизнью, мне не найти - обязательно где-то залает собака, закричит ребенок, запоет молодая девушка.
Облик соловья я выбрал не случайно. Я хотел стать птицей, потому что меня очень соблазняла возможность перелетать с дерева на дерево. А еще я хотел научиться петь, так как очень люблю музыку. Немаловажным было для меня и то обстоятельство, что, став соловьем, я сам наконец получу возможность вмешиваться в жизнь людей, поскольку буду мешать им спать. Но, перестав быть человеком, я расстался также с человеческими мыслями и интересами. Моя этика - этика соловья.
В сентябре прошлого года я вошел в спальню, распахнул окно, заколдовал себя и вылетел наружу. Пожалеть об этом мне не пришлось.
Сейчас май. Дело к вечеру, смеркается, скоро станет совсем темно. Тогда я запою или, как говорят люди, защелкаю.